Ветер — один из тех белорусов, кто выходил на улицы Минска еще в 2010-м после объявления результатов голосования, — говорит, тогда понял, что живет «в тоталитарном государстве». Десять лет спустя, после очередных президентских выборов, минчанин боролся до последнего — участвовал в маршах, когда на это решались уже единицы, протестовал против войны в Украине на акциях в столице в феврале 2022-го. А потом поехал туда сам. Белорус не говорит публично из-за опасений за его родных, и Ветер — не настоящий его позывной, но он согласился рассказать, с чем столкнулся на войне и как с этим справляется, вернувшись в мирную жизнь. «Зеркало» публикует честный монолог бывшего бойца полка Калиновского о страхе, размышлениях о смерти, депрессии и ПТСР, а еще о том, как с этим бороться и жить.
BYSOL проводит сбор для экс-бойца полка Калиновского, вы можете поддержать его по ссылке.
«Решил, пока хоть какая-то часть людей будет выходить на улицы, буду с ними до последнего»
— Я сейчас изучаю информацию о посттравматическом расстройстве, о травме — как она лечится. В одной книге есть история об индейских племенах: когда у кого-то случалась тяжелая утрата, какое-то травмирующее событие, этого человека сажали в начале деревни, и его задачей было рассказывать всем проходящим мимо, что произошло. Так помогали в лечении, эмоциональном восстановлении. Поэтому, хотя еще пугает, когда дрожь поднимается по телу от воспоминаний, для меня важно рассказать.
Сильная тревога появилась еще в 2020-м. Наверное, много стрессового опыта я получил как раз на протестах. Они были непредсказуемыми. 10, 11 августа, потом массовые марши, потом районные, дворовые, под конец мы собирались маленькими группками — выходили и даже не знали, сколько нас будет, а силовиков сгоняли в десятки раз больше. Помню, мы шли мимо Нацбиблиотеки, нас было шестеро, а вокруг кружилось огромное количество машин… А как-то в районе Степянки убегали просто вдвоем. Нас, выбежавших из леса, заметил водитель автобуса. Он уже отъехал от остановки, но остановился и пустил внутрь. Так мы выехали, хотя по большому счету были окружены со всех сторон. Силовики тогда по-своему готовились, мы пытались противостоять — это такая партия. Мне всегда как-то удавалось ускользнуть. Приходилось много бегать, ну и внимательно наблюдать, что происходит вокруг, как потом на войне.
Перед маршем было страшно каждый раз. В пятницу-субботу тело уже начинало трясти от тревоги, как все пройдет. В воскресенье я выходил, начиналось движение — и тревога отступала: ты идешь со своими, эти речовки, такое единство, вдохновение продолжать дальше. Потом добирался домой в эйфории, отсыпался, а к середине недели тревога опять начинала нарастать. Но не хотелось останавливаться — теплилась надежда, что что-то еще изменится. Мне все-таки хотелось, чтобы мой ребенок жил в демократической стране, я хотел бороться за это изнутри, целью была смена власти и новые выборы. И хотя потом уже понял, что все, это невозможно, решил, пока будет хоть какая-то часть людей выходить на улицы, буду с ними до последнего. Мотивировало, что много знакомых тогда уже сидели в тюрьмах, как и лидер, за которым я пошел, — Виктор Бабарико, как и Максим Знак, Маша Колесникова.
Когда началась война, мы вышли на акцию в поддержку Украины. У меня было много гнева. Тогда еще по всем каналам трезвонили, что могут вступить белорусские войска. И я понимал: если призовут, точно не собираюсь в этом участвовать, а отказаться будет сложно. Понял, что изнутри Беларуси никак не смогу бороться, и отправил заявку в тогда еще батальон Калиновского. Было страшно попасть в какую-то ловушку силовиков, но хотелось помочь украинцам отбиться, показать, что белорусы разные — есть те, кто против. Ну и, может, была и вина за то, что с нашей территории летят ракеты. Когда мне ответили, я поехал с мыслью, что чем-то точно пригожусь.
«Тогда шокировало, что с другой стороны есть люди, в целом такие же, как мы, и они почему-то хотят меня убить»
Мой первый командир говорил: «Это большой минус, что у тебя есть дети». Он считал, что это будет моим якорем, что нужны более бесстрашные люди. А я думаю, когда есть что терять, ты становишься эффективнее и осторожнее, лучше просчитываешь варианты, стараешься выполнить задачу, но не погибнуть.
Когда нас обучали в батальоне, я выбрал разведку. Мне это было близко, никаких проблем с ориентацией на местности или большими расстояниями не было. Я адаптирован, знаю, как выжить в лесу, всегда поддерживал себя в форме. Ну и с детства в кино, в книгах, что смотрел и читал про войну, внимание привлекали разведчики. Потом уже понял, что мое представление о войне оказалось достаточно романтичным — то «победное» кино, советские книги про партизан, которые «гордо, мужественно сражались»… Казалось, что добро всегда побеждает и, если ты на светлой стороне, все будет хорошо. Там было мало про горе и тяжесть того, что происходит. А в реальности героизм на войне разный. Залетаешь в окоп первым штурмовиком или подносишь мины в трех километрах — не хочется оценивать, это все важно. Для меня все, кто пошли на войну, кто переступили страх смерти, — в некоторой степени герои. Тут люди гибнут и травмируются по-настоящему, боятся по-настоящему. Я помню, как засыпаешь — страшно, слышишь прилеты недалеко — страшно.
На войне было страшно постоянно. Тревога не проходила, даже когда мы были в расположении в Киеве: летали ракеты, и были риски, что по нам ударят как по военной цели, где бы ни находились. Страх преодолевался желанием что-то делать и спортом. С утра выйти на пробежечку по стадиону, поотжиматься, позаниматься на турнике — и уже спокойнее.
Когда прошла операция в Киевской области в начале войны, у меня закончилась подготовка и нашу группу направили в район Николаева. Там сохранялся высокий риск наступления. Мы тогда готовились к обороне, копали окопы, ночью ходили в наряды охранять территорию, а над головой летали то «Грады», то еще что-то. В начале апреля 2022-го ездили в деревню Александровка — русские ее штурмовали, всеми силами пытались отбить, там уже шла линия соприкосновения. Это были мои первые разведывательные операции. Помню, проехали на джипе вдоль лесополос, нас высаживают: «Сюда уже прилетает — дальше забегайте в „зеленку“». Ты с рюкзаком, было вообще непонятно, что с собой брать, — собрался как на рыбалку: теплые вещи, термобелье, дождевик… Нас долго вели через позиции украинцев, а потом они закончились, и сказали занять точки в поле ближе к противнику, выставить наблюдательные пункты и быть готовыми обороняться, если пойдет наступление.
Нас — две группы по три человека. Наблюдать нужно было три дня. Мы пришли вечером, всю ночь копали окоп, чтобы к утру спрятаться. Был такой нервяк, потому что до позиций русских — 4−5 км, я видел в бинокль их танки. Тогда спасло, что знал, как одежду подготовить, — мы все промокли, костер разжечь нельзя. Продрогли, но стояли. По нам тогда не стреляли — били по Александровке. Туда летело круглые сутки. Я помню только пару перерывов по полчаса, когда артиллерия не работала. Ночью были постоянные «салюты», «Орланы» (российский БПЛА. — Прим. ред.) висели над нами. Думаю, русские достаточно быстро нас «срисовали», потому что недели через две-три нам показывали перехваченную информацию, и на их картах были указаны наши окопы, сколько человек, какое оружие.
Я сейчас вам рассказываю, а у меня дрожь начинается. Вначале, когда вспоминал все эти переживания, говорил о них, вибрировало почти все тело, кроме головы. Такое состояние, что я все соображаю, а ноги как будто отдельно ходят, даже не мог это контролировать. Уже позже узнал, что тело так отреагировало на некий ужас, с которым встречалось, просто это нельзя было сделать в моменте, но переживания остаются, и в безопасности все это «замерзшее» так отходит. Сейчас уже дрожь не такая сильная, я справляюсь.
Тогда шокировало, что с другой стороны есть некие люди, в целом такие же, как мы, и они почему-то хотят меня убить. По мне стрелял кто-то, кто даже не знает, кто я. Зачем-то они пришли в Украину убивать других, пришли с какими-то своими целями, которые им сверху донесли. Как это вы не понимаете, что вообще творите?
В общем, тогда (в мае 2022-го. — Прим. ред.) русские смогли захватить Александровку, но не продвинуться дальше. ВСУ стали на реке Ингулец, на границе с Николаевской областью. Наш пункт находился в деревне Мураховка. Оттуда в пяти километрах — позиции врага, на другой стороне реки. Тогда планировалось начало наступления на Херсонскую область. Наше подразделение должно было участвовать — разведать позиции противника (у батальона Калиновского был свой кусок фронта). Нам довели, что в наступательных операциях до 15% потерь ранеными и убитыми — это норма. Нас пошло до 60 человек. Представить, сколько не вернется, было страшно.
Стартовали в десять вечера, не было луны — до реки шли в полной темноте. Была информация, что поле за ней заминировано, а нам надо было пройти по нему и остаться необнаруженными, еще и проверить на мины. Впереди шел парень и кидал «кошку»: такой крюк на веревке, который тянешь к себе, и, если есть мина или растяжка, она сработает. После мы, один за другим, на эти 10 метров продвигались. Так по тропинке шло все подразделение. Я шел вторым — смотрел в тепловизор, чтобы увидеть скрытые посты. Помню, стелющийся туман, и тут вижу явный тепловой свет, говорю всем: тихо, стоим, что-то там есть. Думал, это русский, а оказалось, лежала корова.
Мы должны были выйти на позиции противника у бывшей деревни Лозовое (от нее остались одни остовы). Аэроразведка доложила, что там около 15 россиян, — надо зачистить территорию.
А до этого нужно было проверить лес. На задачах ты все время должен быть начеку — активный слух, зрение, все органы чувств заточены, чтобы наблюдать, потому что «птички» (дроны. — Прим. ред.) летают. Вот эта привычка просматривать территорию и иметь как минимум два пути отхода у меня еще с минских маршей. Помню, уже когда уволился из батальона и ждал визу в Польшу, поехал в Карпаты — там ходил, и надо было себя отучать постоянно смотреть под ноги, искать растяжки.
Когда мы вышли к Лозовому, через реку переправился танк и БТР украинский. Начался бой — их стали обстреливать, а мы зашли на те позиции русских. Большинство из них сбежало, в том числе командир, нескольких наши подстрели, трое спрятались в блиндаже — их взяли в плен. У нас потери тогда были минимальными — четверо раненых. Напряжение ощущалось с 10 вечера, когда мы вышли, и только в 2 часа дня, когда уже все зачистили, я смог заварить себе кофе в окопе и наблюдать за ситуацией, смог выдохнуть.
Мы должны были стоять там еще ночь, пока не придет смена. Но по рации передали, что русские подтягивают серьезное подкрепление, плюс нас обстреливали со всего: и танки, и артиллерия, и вертолеты. У нас тогда была рация россиян, и мы слышали по их переговорам, когда будут бить по нашим квадратам (я эти квадраты помню до сих пор — 54, 55, 56…). Тогда впервые увидел, насколько четко работает их корректировщик: проходили секунды, мы только успевали спрятаться в окопе — и начинался обстрел. Наступление ВСУ в других точках провалилось, подразделения разбили, раненые начали оттягиваться через наши позиции. И к вечеру, так как мы были на краю перед русскими, нам поставили задачу возвращаться.
Пока шли, над нами летали «Орланы», «Грады», что-то еще. В деревне за рекой получили команду рассредоточиться и спрятаться в домах. Помню, зашли с побратимом, я прислонился к какой-то кровати и вырубился на несколько часов, несмотря на обстрел. Так мы пропустили эвакуацию, когда за нами приезжала техника (смеется). Всех забрали, а нам пришлось выходить самим. По деревне стрелял танк, прилетало рядом с нашим домом, я считал интервалы между выстрелами. Когда выбежали, по этому дому выстрелили. Побратим бежал за мной и сказал, что взрыва не было — снаряд упал, не разорвавшись. Мы тогда вдвоем пробежали через всю деревню и еще пять километров шли до своих позиций. Вернулись живыми — какое-то провидение помогло, — я только стер ноги до мозолей. А деревню (это было Великое Артаково) в ту ночь россияне уничтожили, фронт не смог закрепиться на той стороне реки.
«Я написал письма своим близким. Наверное, это успокаивало — что смогу сказать какие-то слова, даже если меня не будет»
Война — это рутина. Окопы, надо собраться, попробовать дойти куда-то. Потом планы меняются. Это с виду на карте граница, где одни войска, где другие, а внутри все достаточно быстро меняется. У нас про это говорили «опять все пере**лось». Все хаотично, порядка нет. Ты думаешь, что на соседних позициях кто-то стоит из твоих, а оказывается, что никто с фланга не прикрывает — а вдруг там уже наступают? Ты все до конца не знаешь, и это много, просто очень много тревоги. Если описывать ее как что-то телесное — это как пересохшее горло. Будто невозможно напиться, а жажда не утоляется, потому что проблема в том, что небезопасно, а не в том, что хочется воды.
После той операции я был в батальоне «Волат». Нас отправили в Северодонецк, тогда его часть еще контролировалась ВСУ. Несколько недель мы провели там, иногда надо было наступать, бывало, противник находился в 300 метрах от нас. Я тогда первый раз столкнулся со смертью на поле боя. С нашей стороны Интернациональный легион, человек 25−30, штурмовал позицию, а русских в обороне стояло раза в два раза больше. Попытка штурма провалилась. Я тогда был в резерве и эвакуировал побратима-украинца, в него прилетел осколок. Мы несли его уже мертвым. Помню, он не шевелился, голова лежала набок… В тот же день ранило двоих наших — они наблюдали за операцией с этажа, и по нему удачно попал танк. Пыль тогда полетела и на нас, я был в некоем ступоре. По рации передали, что попали по нашим. Их вынесли — в крови, в пыли, но живыми.
Я не знал того украинца, поэтому не было какой-то сильной чувствительности. Гораздо сложнее было, когда под Лисичанском погибли четверо наших: Брест, Папик, Атом и Сябро. Очень тяжело признать свое бессилие, смириться, что мы даже не можем забрать тела. Мне до сих пор до конца сложно в это погрузиться. Я понимаю, что они мертвы, но горе до конца не приходит. Наверное, так будет, пока не похоронили или, может, пока война не закончилась. Терять своих — самое страшное на войне.
Когда в Северодонецке перебили мосты, усложнился подвоз боеприпасов, эвакуации раненых, было принято решение оставлять город. Нас вывели оттуда на лодках (вдоль города течет река Северский Донец. — Прим. ред.). Потом отправили в Запорожскую область.
Тогда от холода в окопах у меня начались проблемы с правой рукой. Я не мог напрячь ее, сжать кулак, иногда даже автомат долго держать (правда, не рассказывал об этом в подразделении). Копилась усталость, было ощущение, что наступать дальше нет сил — на это нужна хорошая техника, больше вооружения. И ты каждый раз выходишь и понимаешь: ну, может, не вернусь. Есть страх после ранения стать овощем, зависимым.
Как-то мы заезжали в Северодонецк на джипе, навстречу летела машина ВСУ, мы как-то ее немного зацепили — перевернулись несколько раз и «легли» на бок. Помню: стоны, крики побратимов, по мне кто-то переползает. Помню то ощущение полного ужаса — я погибну. И ты ничего не можешь сделать — просто куляешься в этой машине. Потом выползаешь из нее, целый, и удивляешься: опять живой. У меня тогда были царапины, небольшой синяк, а у нескольких ребят — переломы ребер, ключицы.
Мы на этом джипе ездили по передовой, в серой зоне, в темноте, без фар — близко был противник. И эта машина совершенно не спасет, если попадешь на мину. Как-то мы вывозили побратимов с позиций, я был за рулем, у меня только не очень мощный прибор ночного видения, ориентироваться сложно, а надо быть собранным, двигаться быстро и не наехать на разрывы. Когда вернулись с этой операции, меня от перенапряжения рвало.
Потом в какой-то момент стало появляться чувство, что удача может закончиться. Но была какая-то чуйка: прилетало рядом, разрывалось, глушило, но не убивало — ну, значит, еще не время. На всякий случай я написал письма своим близким, чтобы их передали, если со мной что-то случится. Наверное, это успокаивало — что смогу сказать какие-то слова, даже если меня не будет.
Через четыре месяца службы написал заявление на увольнение. Тревоги было слишком много. Одно дело — самому ходить на задачи, отвечать за себя и побратима. Другое — когда пришло пополнение, молодые парни, без боевого опыта, некоторые мне почти в сыновья годились. На Запорожье на задачах я их выводил как замкомандира отделения. За них нести ответственность, научить их максимально себя беречь — это накладывало дополнительную тяжесть. Было и что-то такое отцовское, хотелось их защитить, они же жизни меньше повидали…
Когда я уходил, было какое-то чувство вины, но, с другой стороны, ощущение, что я уже не могу быть полноценным в строю. А еще, что нормальная жизнь все дальше от меня — я отдаляюсь от семьи, работы, будет сложно вернуться. Понимал, что я доброволец, мои родственники в Беларуси. У таких, как я, в случае гибели семья не получает выплату. Я чувствовал ответственность перед ребенком, что я не смогу его поддержать, если погибну… Тем более что моя семья не знает, где я был: так спокойнее им и мне. Обычно я им говорил, что занят на работе, живу в Польше в общежитии, а когда с ребенком созванивались по видео, снимал форму и выходил в гражданской майке. Да, приходилось обманывать, но не все дети должны знать, что происходит со взрослыми. Я хотел сберечь не готовую к таким переживаниям психику.
Хотя я завидовал украинцам, у которых дети так вовлечены во все, знают, где их отцы. Они могут позвонить родным, поделиться чем-то, приехать домой. Ну, до слез доходит, когда вижу эти видео, как военный возвращается и обнимает своих детей. Мне этого не хватало, и сейчас тяжело, что нельзя вернуться в Беларусь, говорить открыто, где был, что делал. Но защитить близких — одна из моих целей участия в войне.
«На войне было понятно, что делать, а в обычной жизни надо учиться думать без приказа»
После увольнения я переехал в Польшу. На несколько месяцев у меня был запас денег, надо было как-то адаптироваться к новой реальности, а это до сих пор вызывает сложности. На первое время организовал себе жилье и какую-то пищу, а больше ничего и не надо было — не было ни сил, ни желания куда-то двигаться. Состояние было похоже на депрессию: я потерял вкус к жизни, вообще ничего не хотелось. Выходил из квартиры только за продуктами, хотя было сложно даже выбрать что-то поесть. Это как будто такое большое усилие: выбрать еду, придумать, как приготовить, — можно как-то без этого? Минимизировал общение с родными и друзьями. Хотелось спрятаться от мира.
Иногда я заставлял себя видеться с друзьями. После этого начинало легчать. Но вообще один стресс — от войны, сменился другим — от эмиграции. Через полгода я понял, что надо все-таки заняться легализацией, а что с этим делать? Знакомые помогали, направляли, куда идти. Какой-то минимальный пакет документов смог собрать, но не сразу. Потом некую безопасность финансовую нужно было организовать, и тут было особенно тяжело: надо искать работу, а ничего не хотелось. На войне было понятно, что делать, была большая цель, а в обычной жизни все какое-то блеклое и как будто не имело смысла.
На фронте все в основном происходило ночью — наблюдения, наряды, — и как будто ночью мне стало комфортнее. Какая-то такая тишина, в которой хотелось находиться… Меня постоянно клонило в сон. Обычно я спал по 12 часов в сутки, но выспаться невозможно. У меня ПТСР выражается в тяжелых снах. В них я возвращаюсь на войну — от этого невозможно скрыться, оно с тобой всегда. Недавно снилось, как меня пытаются убить, и это не удается: в меня стреляют, я делаю вид, что убит, но все равно живой. Вроде бы это и страшно, но военный опыт поменял отношение к смерти. Кажется, когда я написал то «завещание» близким, уже не так страшно умирать. Я как будто подвел дела, если что. Это дает какую-то свободу, спокойствие. Ну и я видел, как уходили наши парни. Человека не стало — это горе, но есть принятие, что смерть присутствует в жизни. И я точно такой же, когда-то уйду.
Но самое интересное, что во снах замечательно! Там можно вернуться к своим, многое как будто обыграть по-другому. Можно увидеть погибших, и там парни еще живы, с ними можно поговорить, а этого очень не хватает. Я даже сейчас говорю об этом и улыбаюсь, потому что сны — это территория, где многое возможно из того, что не может быть в реальной жизни.
А тяга к своим, войне сохраняется. Потому что там как будто все жизненные настройки выкручены на максимум: смерть близко, эйфория от спасения, когда выполнил задачу и победил смерть, зашкаливает. Когда-то мы ехали по Николаеву, и рядом остановился троллейбус — местные нам махали из окна. Эта благодарность очень трогательная, ты видишь результат своего труда — люди продолжают жить. Поэтому хочется туда вернуться, чтобы все это ощущать.
Кому-то будет легче, кому-то тяжелее, но, я думаю, с ПТСР вернутся все. Только не все будут это признавать. Война наносит травмы. Серьезные, не обязательно физические. Как это потом аукнется, непонятно. Никакой организм не может выдерживать настолько длительный, постоянный стресс. Психика будет в каком-то смысле поломана, и это навсегда. Погибшие побратимы в памяти останутся навсегда, и не только они — сама по себе Украина, разрушенные дома, эта земля, разрывы, стрельба. Не думаю, что все куда-то пропадет.
Сразу, когда приехал, я обратился к психологу и продолжаю терапию сейчас. Друзьям и знакомым я не могу все рассказать, а то, что есть место, где все мои реакции и воспоминания уместны, поддерживает. Потому что если травма нанесена людьми (а война — это насилие), то выход там же — в других людях, которые помогут эти раны залатать. Человеку нужен живой человек.
Я не использовал антидепрессанты, через терапию постепенно мне становится лучше. Да, все еще вовлечен в войну, мыслей о ней много, иногда так же хочется спать, никуда не выходить. Но время таких периодов сократилось, и я сейчас более стабилен, чем был год назад. А многим легким решением кажутся алкоголь, какие-то вещества. Я видел это еще там, когда мы воевали и были дни отдыха. Мне кажется, это какое-то избегание реальности. Человеку тревожно, он напуган, он был близок к смерти — как с этим быть? Но все это не является решением вообще — парням от злоупотребления становилось только хуже, требовалось увеличение дозы.
И тут у каждого сработает свое — какие-то лекарства или близкие рядом, но нужно, чтобы люди понимали, что они не одиноки в этой теме, и искали помощь. Я сам сейчас больше взаимодействую с миром, но не хватает семьи рядом. Надежда, что когда-то с ними увижусь, заставляет что-то делать, оживать. Нашел работу (не буду раскрывать сферу), мне хватает заработка на базовые вещи — жилье, еду, вот подлечиться, проверить суставы те же, пока не могу.
Я не знаю, какой должна быть реабилитация военных после возвращения. Но по своему опыту скажу, что важно окружить себя безопасностью, вернуться домой, где спокойно и можно побыть столько времени, сколько нужно. На первое время важны еда, кров и какой-то минимальный доход. Еще нужно, чтобы кто-то о тебе заботился. На войне ты живешь по приказу, поэтому первое время важно, чтобы тебе в том числе говорили, как какие-то вещи делать, потому что сначала тебе просто надо учиться без приказа думать. И это я вижу и по побратимам — им тяжело вернуться в работу. Украинцам, думаю, какая-то реабилитация доступна. А мы, когда расторгаем контракт с ВСУ, уезжаем, — предоставлены сами себе, без социальных льгот, гарантий. Хочется, раз мы рисковали, чтобы все-таки нас могли поддержать.
«Украина пыталась „не провоцировать дальнейшую эскалацию“ на Донбассе, а потом война пришла в еще большем масштабе»
Украина мне стала близка, как еще одна родина, где я оставил частичку себя. И дальше слежу за фронтом, сводками, аналитикой, переживаю за побратимов. Сейчас есть понимание, что я сделал все, что мог, и пока цель не приближается, война затягивается. Хотя вначале это казалось прямой взаимосвязью: освободим Украину — освободится и наша страна.
Когда-то из Николаева, который обстреливался, я первый раз приехал в Киев, где уже открывались кафешки, шла активная жизнь. Она и радовала, и вызывала диссонанс. Я не понимаю людей, которые теперь там в клубах тусуются после комендантского часа, — прямо сейчас идет война, парни в окопах рискуют самым ценным — жизнью, а вы не можете потерпеть… Иногда наступают периоды какого-то гнева. Кажется, что люди забыли. В том числе про то, что мы собирались сделать в 2020-м. Ведь ничего не закончено. Я не собираюсь переворачивать никакую страницу, пока те, кто творил террор в Беларуси и творит сейчас в Украине, не будут наказаны. Я не могу забыть о тех, кто сейчас в тюрьмах, кто не может никуда уехать, чьи семьи разбиты. Не могу.
Я уже восстановился, и это как раз то, для чего нужна ротация на фронте. Усталость — первый путь к ошибкам, самая тяжелая из которых — потеря своих. А когда ты в форме, можно воевать с умом, сохранять высокую эффективность армии, — не просто ведь так в любой работе есть отпуск. Да, мы в 2020-м проиграли битву, многие переехали, но здесь наполняемся силами, а цель никуда не ушла. Надо поменять подход, но найти способ бороться. Я сам ищу формы, чем могу быть полезен. Силы дает то, что хочу увидеть Украину освободившей свои территории с меньшими потерями, Беларусь — свободной.
Но у меня уже нет иллюзий — есть понимание: чтобы освободить километр территории, нужна целая операция и сотни задействованных людей. А что говорить про всю Беларусь? Нам нужна огромная армия, техника. Те, кто во главе оппозиции, должны это принять, а все, кто готов участвовать, подключаться и готовиться.
«Посидим у реки, подождем, пока приплывет труп нашего врага», — это тоже можно, но и Украина в какой-то момент пыталась «не провоцировать дальнейшую эскалацию» на Донбассе, а потом война пришла в еще большем масштабе. Поэтому надо признать, что неизбежно будут жертвы. Это самое сложное. Но это перспектива для большинства жить в других условиях. Мы же и сейчас теряем людей — в тюрьмах и под этим гнетом.
Я не считаю, что война не для всех. Если стоит вопрос выживания нации, как сейчас в Украине, в этой войне должны участвовать все. А кто не может — сфокусироваться на помощи. Я же тоже не какой-то человек войны. Вначале смотрел на ребят, которые раньше изучали тактику, оружие, учились стрелять… Я не был тем, кому это интересно! Я больше про жизнь — про какой-то гедонизм, про созидание, творчество, а не про разрушение. Но в такие моменты важно сплотиться всем. Да, я видел тех, кто больше адаптирован к войне, но это не давало гарантий дольше прожить и быть эффективнее. Более спокойные, взвешенные командиры достигали еще больших результатов за счет того, что хорошо планировали, а не бежали по-геройски на баррикады. Но на фронте нужны и те, и другие.
Я ушел из подразделения, но предупредил, что остаюсь в строю, если мы соберемся на Беларусь. Военная форма как будто лежит в шкафу и ждет часа. Пока война не закончилась, это состояние готовности сохраняется. Когда тот же бунт Пригожина начался, сразу пошло какое-то возбуждение психики: «Сейчас я могу понадобиться». И по побратимам, которые здесь, я вижу такое же — все работают свою работу, но ждут клич.